Речи, произнесённые на днях памяти Пушкина в 1921 году

ДЕКЛАРАЦИЯ

О ЕЖЕГОДНОМ ВСЕРОССИЙСКОМ ЧЕСТВОВАНИИ ПАМЯТИ ПУШKИHA

В ДЕНЬ ЕГО СМЕРТИ

(От собрания представителей литературных и культурно-просветительных учреждений и организаций, состоявшегося 11-го февраля 1921 года в Петербурге, в Доме литераторов)


Новая русская литература начинается с Пушкина и Пушкиным. До Пушкина наша литература была оранжерейным растением, утехою немногих любителей; на другой день после его смерти - она общественное явление первостепенной важности, сила, внушающая невольное уважение, сила, с которой вынуждены считаться. Литература приобретает значение единственной трибуны, с которой в словах поэтов и писателей доносятся думы и воля народа. До Пушкина на литературу смотрели свысока, то покровительствуя ей, то пренебрегая ею. После Пушкина литературы начинают бояться: ее пытаются заключить в тесные рамки, сделать вновь невинной и безвредной, какой она была в XVIII веке.
Вся история русской литературы после Пушкина - история великой борьбы, в которой литература совершенно одинока. Над нею - суровая и непреклонная государственная власть, сознательно ей недоверяющая; вокруг нее - сословный общественный порядок, органически ей враждебный; под нею - народная толща, ей недоступная и от нее намеренно ограждаемая несокрушимой стеной невежества и неграмотности. Тем не менее литература делает свое дело, и скоро ее история становится неотъемлемой составной частью русской национальной истории вообще. В России выход в свет книги, постановка пьесы, даже опубликование газетной статьи часто приобретают значение событий первостепенной политической важности. Русская история знает чисто литературные события, которые имели неменьшие последствия, чем выигранные или проигранные сражения, дипломатические трактаты или акты внутреннего законодательства.
В начале ХХ-го века значительная часть работы уже сделана: старый порядок подточен в своих идейных основах, общая программа намечена, цели указаны, друзья прославлены, враги обличены. На исторической авансцене появились новые социальные элементы. Литературные направления могут превратиться в политические партии, а последние - могут начать борьбу, осуществляя задания, поставленные литературой.
Пушкин возвышается в начале этой новой русской литературы, как никем не превзойденный гигант. Гением Пушкина отмечены все ее великие достижения. И потому, как ни обаятельна чисто-художественная прелесть его творений, для всякого культурного русского человека Пушкин прежде всего - символ общественно-исторического значения литературы, а судьба его - прижизненная и посмертная - неповторяемый пример могущества пера.
Отсюда, с одной стороны, неоспоримое право русского народа гордиться своей литературой - ее прошлым, ее битвами, ее победами, даже ее частичными поражениями, а с другой - его долг всегда, во все эпохи своего исторического пути, помнить о том, кому он величием своей литературы обязан.

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал...

«Жестокий век» прошел - мы верим в это. Но чувство благоговения перед Пушкиным, которое всегда было свойственно лучшим русским людям последних трех поколений, не должно угаснуть - оно должно разрастаться, оно должно стать всеобщим, всенародным.
И свое выражение это чувство найдет в ежегодном торжественном чествовании всей Россией памяти великого поэта.

Декларацию выработали и единогласно приняли, в лице своих представителей, следующие учреждения и организации:
Разряд Изящной Словесности Российской Академии Наук.
Отдел Народного Образования Петросовета.
Петроградское Отделение Государственного Издательства.
Петербургский Отдел Всероссийского Союза Писателей.
Петербургское Отделение Всероссийского Союза Поэтов.
Союз Пролетарский Писателей
Лом Литераторов.
Дом Искусств.
Петроградский Пролеткульт.
Литературный Фонд.
Общество Взаимопомощи Литераторов и Ученых.
Союз Драматических и Музыкальных Писателей.
Пушкинский Кружок.
Тургеневское Общество.
Пушкинский Дом при Академии Наук.
Комиссия по Академическому Изданию Сочинений Пушкина.
Институт Книговедения (б. Книжная Палата).
Издательство «Всемирная Литература».
Нео-филологическое Общество.
Библиологическое Общество.
Институт Истории Искусств.
Институт Живого Слова.
Общество Изучения Поэтического Языка.
Цех Поэтов.
Президиум торжественного собрания: Почетный председатель - А. Ф. Кони, Председатель - Н. А. Котляревский, Члены Президиума - А. А. Ахматова, А. А. Блок, Н. С. Гумилев, М. А. Кузмин, М. П. Кристи, Б. Л Модзалевский, И. И. Садофьев, Ф. К. Сологуб, В. Ф. Ходасевич, П. Е. Щеголев. Секретари - П. К. Губер, Б. И. Харитон.

М.А. Кузмин «Пушкин»

Он жив! У всех душа нетленна,
Но он особенно живёт!
Благоговейно и блаженно
Вкушаем вечной жизни мёд.
Пленительны и полнозвучны,
Текут родимые слова...
Как наши выдумки докучны,
И новизна как не нова!
Но в совершенства хладный камень
Его черты нельзя замкнуть:
Бежит, горя, летучий пламень,
Взволнованно вздымая грудь.
Он - жрец и он весёлый малый,
Пророк и страстный человек,
Но в смене чувства небывалой
К одной черте направлен бег.
Москва и лик Петра победный,
Деревня, Моцарт и Жуан,
И мрачный Германн, Всадник Медный,
И наше солнце, наш туман!
Романтик, классик, старый, новый?
Он - Пушкин, и бессмертен он!
К чему же школьные оковы
Тому, кто сам себе закон?
Из стран, откуда нет возврата,
Через года он бросил мост;
И если в нём признаем брата,
Он не обидится: он прост,
И он живой. Живая шутка
Живит арапские уста,
И смех, и звон, и прибаутка
Влекут в бывалые места.
Так полон голос милой жизни,
Такою прелестью живим,
Что слышим мы в печальной тризне
Дыханье светлых именин.

11 февраля 2021 г.

А.А. Блок — «О назначении поэта»


Речь, произнесенная в Доме литераторов на торжественном собрании, в 84-ю годовщину смерти, Пушкина


Наша память хранит с малолетства веселое имя: Пушкин. Это имя, этот звук наполняет собою многие дни нашей жизни. Сумрачные имена императоров, полководцев, изобретателей орудий убийства, мучителей и мучеников жизни. И рядом с ними — это легкое имя: Пушкин.
Пушкин так легко и весело умел нести свое творческое бремя, несмотря на то, что роль поэта — не легкая и не веселая; она трагическая; Пушкин вел свою роль широким, уверенным и вольным движением, как большой мастер; и, однако, у нас часто сжимается сердце при мысли о Пушкине: праздничное и триумфальное шествие поэта, которым не мог мешать внешнему, ибо дело его — внутреннее — культура, — это шествие слишком часто нарушалось мрачным вмешательством людей, для которых печной горшок дороже Бога.
Мы знаем Пушкина — человека, Пушкина — друга монархии, Пушкина — Друга декабристов. Всё это бледнеет перед одним: Пушкин — поэт.
Поэт — величина неизменная. Могут устареть его язык, его приемы; но сущность его дела не устареет. Люди могут отворачиваться от поэта и от его дела. Сегодня они ставят ему памятники; завтра хотят «сбросить его с корабля современности». То и другое определяет только этих людей, но не поэта; сущность поэзии, как всякого искусства, неизменна; то или иное отношение людей к поэзии в конце концов безразлично.
Сегодня мы чтим память величайшего русского поэта. Мне кажется уместным сказать по этому поводу о назначении поэта и подкрепить свои слова мыслями Пушкина.
Что такое поэт? Человек, который пишет стихами? Нет, конечно. Он называется поэтом не потому, что он пишет стихами; но он пишет стихами, то есть приводит в гармонию слова и звуки, потому что он — сын гармонии, поэт.
Что такое гармония? Гармония есть согласие мировых сил, порядок мировой жизни. Порядок — космос, в противоположность беспорядку — хаосу. Из хаоса рождается космос, мир, учили древние. Космос — родной хаосу, как упругие волны моря — родные грудам океанских валов. Сын может быть не похож на отца ни в чем, кроме одной тайной черты; но она-то и делает похожими отца и сына.
Хаос есть первобытное, стихийное безначалие; космос — устроенная гармония, культура; из хаоса рождается космос; стихия таит в себе семена культуры; из безначалия создается гармония.
Мировая жизнь состоит в непрестанном созидании новых видов, новых пород. Их баюкает безначальный хаос; их взращивает, между ними производит отбор культура; гармония дает им образы и формы, которые вновь расплываются в безначальный туман. Смысл этого нам непонятен; сущность темна; мы утешаемся мыслью, что новая порода лучше старой; но ветер гасит эту маленькую свечку, которой мы стараемся осветить мировую ночь. Порядок мира тревожен, он — родное дитя беспорядка и может не совпадать с вашими мыслями о том, что хорошо и что плохо.
Мы знаем одно: что порода, идущая на смену другой, нова; та, которую она сменяет, стара; мы наблюдаем в мире вечные перемены; мы сами принимаем участие в сменах пород; участие наше большей частью бездеятельно: вырождаемся, стареем, умираем; изредка оно деятельно: мы занимаем какое-то место в мировой культуре и сами способствуем образованию новых пород. Поэт — сын гармонии; и ему Дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложены на него: во-первых — освободить звуки из родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых — привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих — внести эту гармонию во внешний мир.
Похищенные у стихии и приведенные в гармонию звуки, внесённые в мир, сами начинают творить своё дело: «Слова поэта суть уже его дела». Они проявляют неожиданное могущество: они испытывают человеческие сердца и производят какой-то отбор в грудах человеческого шлака; может быть, они собирают какие-то части старой породы, носящей название «человек»; части, годные для создания новых пород; ибо старая, по-видимому, быстро идет на убыль, вырождается и умирает.
Нельзя сопротивляться могуществу гармонии, внесенной в мир поэтом; борьба с нею превышает и личные и соединенные человеческие силы. «Когда бы все так чувствовали силу гармонии!» — томится одинокий Сальери. Но ее чувствуют все, только смертные — иначе, чем бог — Моцарт. От знака, которым поэзия отмечает на лету, от имени, которое она дает, когда это нужно, — никто не может уклониться, так же как от смерти. Это имя даётся безошибочно.
Так, например, никогда не заслужат от поэта дурного имени те, кто представляют из себя простой осколок стихии, те, кому нельзя и не Дано понимать. Не называются чернью люди, похожие на землю, которую они пашут, на клочок тумана, из которого они вышли, на зверя, за которым охотятся. Напротив, те, которые не желают понять, хотя им должно многое понять, ибо и они служат культуре, — те клеймятся позорной кличкой: чернь; от этой клички не спасает и смерть; кличка остается и после смерти, как осталась она за графом Бенкендорфом, за Тимковским, за Булгариным — за всеми, кто мешал поэту выполнять его миссию. На бездонных глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах, недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, — катятся звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские течения, растительный и животный мир.
Эта глубина духа заслонена явлениями внешнего мира. Пушкин говорит, что она заслонена от поэта, может быть, более, чем от других людей: «средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он».
Первое дело, которого требует от поэта его служение, — бросить «заботы суетного света» для того, чтобы поднять внешние покровы, чтобы открыть глубину. Это требование выводит поэта из ряда «детей ничтожных мира».

Бежит он, дикий и суровый,
И звуков и смятенья полн,
На берега пустынных волн,
В широкошумные дубровы.

Дикий, суровый, полный смятенья, потому что вскрытие духовной глубины так же трудно, как акт рождения. К морю и в лес потому, что только там можно в одиночестве собрать все силы и приобщиться к «родимому хаосу», к безначальной стихии, катящей звуковые волны.
Таинственное дело совершилось: покров снят, глубина открыта, звук, принят в душу. Второе требование Аполлона заключается в том, чтобы поднятый из глубины в чужеродный внешнему миру звук был заключен в прочную и осязательную форму слова; звуки и слова должны образовать единую гармонию. Это — область мастерства. Мастерство требует вдохновения так же, как приобщение к «родимому хаосу»; «вдохновение, — сказал Пушкин, — есть расположение души к живейшему приятию впечатлений и соображению понятий, следственно и объяснению оных»; поэтому никаких точных границ между первым и вторым делом поэта провести нельзя; одно совершенно связано с другим; чем больше поднято покровов, чем напряженнее приобщение к хаосу, чем труднее рождение звука, — тем более ясную форму стремится он принять, тем он протяжней и гармоничней, тем неотступней преследует он человеческий слух.
Наступает очередь для третьего дела поэта: принятые в душу и приведенные в гармонию звуки надлежит внести в мир. Здесь происходит знаменитое столкновение поэта с чернью.
Вряд ли когда бы то ни было чернью называлось простонародье. Разве только те, кто сам был достоин этой клички, применяли ее к простому народу. Пушкин собирал народные песни, писал простонародным складом; близким существом для него была деревенская няня. Поэтому нужно быть тупым или злым человеком, чтобы подумать, что под чернью Пушкин мог разуметь простой народ. Пушкинский словарь выяснит это дело — если русская культура возродится.
Пушкин разумел под именем черни приблизительно то же, что и мы. Он часто присоединял к этому существительному эпитет «светский», давая собирательное имя той родовой придворной знати, у которой не осталось за душой ничего, кроме дворянских званий; но уже на глазах Пушкина место родовой знати быстро занимала бюрократия. Эти чиновники и суть наша чернь; чернь вчерашнего и сегодняшнего дня: не знать и не простонародье; не звери, не комья земли, не обрывки тумана, не осколки планет, не демоны и не ангелы. Без прибавления частицы «не» о них можно сказать только одно: они люди; это — не особенно лестно; люди — дельцы и пошляки, духовная глубина которых безнадежно и прочно заслонена «заботами суетного света». Чернь требует от поэта служения тому же, чему служит она: служения внешнему миру; она требует от него «пользы», как просто говорит Пушкин; требует, чтобы поэт «сметал сор с улиц», «просвещал сердца собратьев» и пр.
Со своей точки зрения, чернь в своих требованиях права. Во-первых, она никогда не сумеет воспользоваться плодами того несколько большего, чем сметение сора с улиц, дела, которое требуется от поэта. Во-вторых, она инстинктивно чувствует, что это дело так или иначе, быстро или медленно, ведет к ее ущербу. Испытание сердец гармонией не есть занятие спокойное и обеспечивающее ровное и желательное для черни течение событий внешнего мира.
Сословие черни, как, впрочем, я другие человеческие сословия, прогрессирует весьма медленно. Так, например, несмотря на то, что в течение последних столетий человеческие мозги разбухли в ущерб всем остальным функциям организма, люди догадались выделить из государства только один орган — цензуру, для охраны порядка своего мира, выражающегося в государственных формах. Этим способом они поставили преграду лишь на третьем пути поэта: на пути внесения гармонии в мир; казалось бы, они могли догадаться поставить преграды и на первом и на втором пути: они могли бы изыскать средства для замутнения самых источников гармонии; что их удерживает — недогадливость, робость или совесть, — неизвестно. А может быть, такие средства уже изыскиваются?
Однако дело поэта, как мы видели, совершенно несоизмеримо с порядком внешнего мира. Задачи поэта, как принято у вас говорить, общекультурные; его дело — историческое. Поэтому поэт имеет право повторить вслед за Пушкиным:
И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных замыслах стесняет балагура.
Говоря так, Пушкин закреплял за чернью право устанавливать цензуру, ибо полагал, что число олухов не убавится. Дело поэта вовсе не в том, чтобы достучаться непременно до всех олухов; скорее добытая им гармония производит отбор между ними, с целью добыть нечто более интересное, чем среднечеловеческое, из груды человеческого шлака. Этой цели, конечно, рано или поздно достигнет истинная гармония; никакая цензура в мире не может помешать этому основному делу поэзии.
Не будем сегодня, в день, отданный памяти Пушкина, спорить о том, верно или неверно отделял Пушкин свободу, которую мы называем личной, от свободы, которую эта называем политической. Мы знаем, что он требовал «иной», «тайной» свободы. По-вашему, она «личная»; но для поэта это не только личная свобода:

...Никому Отчета не давать; себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливрея
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья —
Безмолвно утопать, в восторгах умиленья —
Вот счастье! Вот права!..

Это сказано перед смертью. В юности Пушкин говорил о том же:

Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой.

Эта тайная свобода, эта прихоть — слово, которое потом всех громче повторил Фет («Безумной прихоти певца!»), — вовсе не личная только свобода, а гораздо большая: она тесно связана с двумя первыми делами, которых требует от поэта Аполлон. Всё перечисленное в стихах Пушкина есть необходимое условие для освобождения гармонии. Позволяя мешать себе в деле испытания гармонией людей — в третьем деле, Пушкин не мог позволить мешать себе в первых двух делах и эти дела — не личные.
Между тем жизнь Пушкина, склоняясь к закату, всё больше наполнялась преградами, которые ставились на его путях. Слабел Пушкин — слабела с ним вместе и культура его поры: единственной культурной эпохи в России прошлого века. Приближались роковые сороковые годы. Над смертным одром Пушкина раздавался младенческий лепет Белинского. Этот лепет казался нам совершенно противоположным, совершенно враждебным вежливому голосу графа Бенкендорфа. Он кажется нам таковым и до сих пор. Было бы слишком больно всём нам, если бы оказалось, что это — не так. И, если это даже не совсем так, будем всё-таки думать, что это совсем не так. Пока ещё ведь —

Тьмы низких истин нам дороже
Нас возвышающий обман.

Во второй половине века то, что слышалось в младенческом лепете Белинского, Писарев орал уже вовсю глотку. От дальнейших сопоставлений я воздержусь, ибо довести картину до ясности пока невозможно; может быть, за паутиной времени откроется совсем не то, что мелькает в моих разлетающихся мыслях, и не то, что прочно хранится в мыслях, противоположных моим; надо пережить еще какие-то события; приговор по этому делу — в руках будущего историка России.
Пушкин умер. Но «для мальчиков не умирают Позы», сказал Шиллер. И Пушкина тоже убила вовсе не пуля Дантеса. Его убило отсутствие воздуха. С ним умирала его Культура.

Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит.

Это — предсмертные вздохи Пушкина, и также — вздохи культуры пушкинской поры.

На свете счастья нет, а есть покой и воля.

Покой и воля. Они необходимы поэту для освобождения гармонии. Но покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю — тайную свободу. И поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем; жизнь потеряла смысл.
Любезные чиновники, которые мешали поэту испытывать гармонией сердца, навсегда сохранили за собой кличку черни. Но они мешали поэту лишь в третьем его деле. Испытание сердец поэзией Пушкина во всем ее объеме уже произведено без них.
Пускай же остерегутся от худшей клички те чиновники, которые собираются направлять поэзию по каким-то собственным руслам, посягая на ее тайную свободу и препятствуя ей выполнять, ее таинственное назначение.
Мы умираем, а искусство остается. Его конечные цели нам неизвестны и не могут быть известны. Оно единосущно и нераздельно. Я хотел бы, ради забавы, провозгласить три простых истины:
Никаких особенных искусств не имеется; не следует давать имя искусства тому, что называется не так; для того чтобы создавать произведения искусства, надо уметь это делать.
В этих веселых истинах здравого смысла, перед которым мы так грешны, можно поклясться веселым именем Пушкина.

10 февраля 1921

В.Ф. Ходасевич — «Колеблемый треножник»


Речь на Пушкинском вечере в Доме Литераторов 14 февраля 1921 г.


В каждом художественном произведении находим ряд заданий, поставленных себе автором. Задания эти бывают различного порядка: философского, психологического, описательного и т.д. - до заданий чисто формальных включительно. Ставятся они не с одинаковой сознательностью. Часто в процессе творчества такая задача оказывается разрешенной полнее, другие, как бы подавленные, приглушенные, несущие лишь служебную роль. Но самая наличность ряда проблем в художественном произведении неизбежна; в частности, стихотворец, по самой природе своего ремесла, не может себе поставить менее двух заданий, ибо стих содержит в себе по крайней мере два содержания: логическое и звуковое.
Одно из самых поразительных свойств пушкинской поэзии, может быть - одна из тайн пресловутой ее гармоничности, заключается в необыкновенном равновесии, с каким разрешает поэт эти параллельные задания. Поразительно, с какой равномерностью делит он между ними свое внимание, с какой исчерпывающей полнотой одновременно разрешает их все. В пьесе, которой смысл - благословение мирной, домашней, трудовой жизни, с равным вниманием изображен и добрый домовой, к которому обращено стихотворение, и молитвенное смирение обитателя дома, и, наконец, самое поместье, с его лесом, садом, разрушенным забором, шумными кленами и зеленым скатом холмов. Задачи лирика, передающего свое непосредственное чувство, и фольклориста, и живописца разрешены каждая в отдельности совершенно полно. В читателе одновременно и с равной силой затронуты три различных чувства. Трехпланность картины дает ей стереоскопическую глубину.
Подобные ряды параллельных заданий можно вскрыть в любом из творений Пушкина, но нигде его мастерство не достигает таких вершин, как в поэмах. Здесь поражает не только мастерство в разрешении заданий, но и количество их. Можно составить длинный перечень тем, получивших полную и глубокую разработку, например, в "Медном Всаднике". Это, во-первых, трагедия национальная в тесном смысле слова: здесь, как не раз указывалось, изображено столкновение петровского самодержавия с исконным свободолюбием массы; особый смысл приобретает эта трагедия, если на бунт бедного Евгения посмотреть как на протест личности против принуждения государственного, как на столкновение интересов частных с общими; особый оттенок получит эта трагедия, если вспомним, что именно пушкинский Петр смотрит на Петербург как на окно в Европу: тут вскроется нам кое-что из проклятейшего вопроса, имя которому - Европа и мы. Но нельзя забывать, что "Медный Всадник" есть в то же время ответ на польские события 1831 года, что бунт Евгения против Петра есть мятеж Польши против России. Наконец, как мне уже приходилось указывать, "Медный Всадник" есть одно из звеньев в цепи петербургских повестей Пушкина, изображающих столкновение человека с демонами. Однако сказанным далеко не исчерпаны задания поэмы. Прав будет тот, кто увидит в ней бесхитростную повесть разбитых любовных надеждах маленького человека; прав и тот, кто выделит из поэмы ее описательную сторону и подчеркнет в ней чудесное изображение Петербурга, то благоденствующего, то "всплывающего, как Тритон", из волн наводнения, которое, само по себе, описано с документальной точностью. Наконец, мы будем не правы, если не отдадим должного Вступлению к поэме как образцу блистательной поэтической полемики с Мицкевичем.
Но параллельные задания у Пушкина - тема большого, пристального исследования. Сейчас я коснулся ее затем только, чтобы на примере напомнить, как ряд заданий поэта придает его творениям ряд параллельных смыслов. Пушкин показывает предмет с целого множества точек зрения. Вещам своего мечтаемого мира он придает такую же полноту бытия, такую же выпуклость, многомерность и многоцветность, какой обладают предметы мира реального. Поэтому к каждому из его созданий приложим целый ряд критериев, как он приложим к вещам, окружающим нас. Подобно тому как художник, и геометр, и ботаник, и физик в одном предмете вскрывают различные ряды свойств, так и в творениях Пушкина разные люди усматривают разное -- с равными на то основаниями. Воистину - творец Пушкин, ибо полна и многообразна жизнь, созидаемая его мечтой. Есть нечто чудесное в возникновении этой жизни. Но нет ничего ни чудесного, ни даже удивительного в том, что, раз возникнув, мир сотворенный Пушкиным, обретает собственную судьбу, самостоятельно протекающую историю.
Исключительная многотемность Пушкина влечет за собой такую же исключительную многозначимость его произведений. И если творения всех великих художников, заключая в себе ряды смыслов, вызывают соответственные ряды толкований, то творения Пушкина принадлежат к числу наиболее соблазнительных в этом отношении. Этот соблазн вытекает из самой природы пушкинского реализма. Так что, если к тому же мы примем во внимание естественное свойство критики отражать лицо критика по крайней мере в такой же степени, как и лицо поэта; другими словами, если припомним, с какой неизбежностью произведения великих художников приобретают разные оттенки, значения, смыслы в глазах сменяющихся поколений и целых народов, то нам станет исторически понятно все многоразличие смыслов, вскрываемых в произведениях Пушкина. Пушкина толковали и толкуют по-разному. Но многообразие толкований есть, так сказать, профессиональный риск гениев - и надо признаться, что в последнее время неожиданность суждений, высказываемых о Пушкине, начинает бросаться в глаза. Правда, многое намечается верно и зорко, но многое поражает отдаленностью от того непосредственного и непредвзятого впечатления, которое дается произведениями поэта; многое, наконец, положительно идет вразрез с непререкаемой ясностью пушкинского текста. Я имею в виду отнюдь не сознательные передергивания и подтасовки, совершаемые ради литературной, а то и просто житейской корысти, - хотя, к несчастью и стыду нашему, бывает и так. Но такие явления случайны и ничего не говорят о внутреннем соотношении между Пушкиным и нашей эпохой. Зато глубоко показательными представляются некоторые безукоризненно добросовестные труды, в которых даются толкования, находящие слишком смутное подтверждение в пушкинском тексте, делаются обобщения слишком смелые, высказываются гипотезы слишком маловероятные. Как один из примеров, со всевозможными оговорками, я бы все же решился назвать книгу Гершензона "Мудрость Пушкина", в высшей степени ценную и интересную по глубине и оригинальности многих мыслей. Немало верного сказано в ней о Пушкине - все-таки историк литературы Гершензон, выступая истолкователем Пушкина, оказался человеком слишком иного уклада, нежели сам Пушкин: Гершензон стоит уже на той незримой черте, которой история разделяет эпохи.
И Гершензон не один. С каждым днем таких критиков, большего или меньшего значения, является и будет являться все больше. Если, как я уже говорил, лицо великого писателя неизбежно меняется в глазах сменяющихся поколений, то в наши дни, да еще по отношению к бесконечно многомысленному Пушкину, эта смена должна проявиться с особой силой. История наша сделала такой бросок, что между вчерашним и нынешним оказалась какая-то пустота, психологически болезненная, как раскрытая рана. И все вокруг нас изменилось: не только политический строй и все общественные oтношения, но и внешний порядок, ритм жизни, уклад, быт, стиль. У нас новые обычаи, нравы, одежды, даже, если угодно, моды. Тот Петербург, по которому мы сегодня пойдем домой, - не Петербург недавнего прошлого. Мир, окружающий нас, стал иной. Происшедшие изменения глубоки и стойки. Они стали намечаться еще с 1901 года, 1917-й только дал последний толчок, показавший воочию, что мы присутствуем при смене двух эпох. Прежняя Россия, а тем самым Россия пушкинская, сразу и резко отодвинулась от нас на неизмеримо большее пространство, чем отодвинулась бы она за тот же период при эволюционном ходе событий. Петровский и Петербургский период русской истории кончился; что бы ни предстояло - старое не вернется. Возврат немыслим ни исторически, ни психологически.
И вот, в применении к пушкинскому наследству, из создавшихся условий приходится сделать некоторые выводы. Мало того, что созданиям Пушкина предстоит претерпеть ряд изменений в сознании читателей. Об этих изменениях я говорил только как о явственном признаке того, что Пушкин уже, так сказать, отделился от своего времени и вышел в открытое море истории, и ему, как Софоклу или Данту, предстоит обрасти толкованиями и комментариями. Должно произойти еще и другое.
В истории русской литературы уже был момент, когда Писарев "упразднил" Пушкина, объявив его лишним и ничтожным. Но писаревское течение не увлекло широкого круга читателей и вскоре исчезло. С тех пор имя Писарева не раз произносилось с раздражением, даже со злобой, естественной для ценителей литературы, но невозможной для историка, равнодушно внимающего добру и злу. Писаревское отношение к Пушкину было неумно и безвкусно. Однако ж, оно подсказывалось идеями, которые тогда носились в воздухе, до некоторой степени выражало дух времени, и, высказывая его, Писарев выражал взгляд известной части русского общества. Те, на кого опирался Писарев, были людьми небольшого ума и убогого эстетического развития, - но никак не возможно сказать, что это были дурные люди, хулиганы или мракобесы. В исконном расколе русского общества стояли они как раз на той стороне, на которой стояла его лучшая, а не худшая часть.
Это было первое затмение пушкинского солнца. Мне кажется, что недалеко второе. Оно выразится не в такой грубой форме. Пушкин не будет ни осмеян, ни оскорблен. Но - предстоит охлаждение к нему.
Конечно, нельзя на часах указать ту минуту, когда это второе затмение станет очевидно для всех. Нельзя и среди людей точно определить те круги, те группы, на которые падет его тень. Но уже эти люди, не видящие Пушкина, вкраплены между нами. Уже многие не слышат Пушкина, как мы его слышим, потому что от грохота последних шести лет стали они туговаты на ухо. Чувство Пушкина приходится им переводить на язык своих ощущений, притупленных раздирающими драмами кинематографа. Уже многие образы Пушкина меньше говорят им, нежели говорили нам, ибо неясно им виден мир, из которого почерпнуты эти образы, из соприкосновения с которым они родились. И тут снова - не отщепенцы, не выродки: это просто новые люди. Многие из них безусыми юношами, чуть не мальчиками, посланы были в окопы, перевидали целые горы трупов, сами распороли немало человеческих животов, нажгли городов, разворотили дорог, вытоптали полей - и вот вчера возвратились, разнося свою психическую заразу. Не они в этом виноваты, - но все же до понимания Пушкина им надо еще долго расти. Между тем необходимость учиться и развиваться духовно ими сознается недостаточно, - хотя в иных областях жизни, особенно в практических, они проявляют большую активность.
И не только среди читателей: в поэзии русской намечается то же. Многое в Пушкине почти непонятно иным молодым поэтам, - потому, между прочим, что они не всегда достаточно знакомы со всем окружением Пушкина, потому, что дух, стиль его эпохи им чужд и остатков его поры они уже не застали. То же нужно сказать о языке. Быть может, они даже следуют пушкинскому завету учиться языку у московской просвирни, но просвирня сама уже говорит не тем языком. Многие оттенки пушкинского словаря, такие многозначительные для нас, - для них не более как архаизмы. Иные слова, с которыми связана драгоценнейшая традиция и которые вводишь в свой стих с опаской, не зная, имеешь ли внутреннее право на них, - такой особый, сакраментальный смысл имеют они для нас, - оказываются попросту бледными перед судом молодого стихотворца, и не подозревающего, что еще значат для нас эти слова сверх того, что значат они для всех по словарю Даля. Порой целые ряды заветнейших мыслей и чувств оказываются неизъяснимыми иначе, как в пределах пушкинского словаря и синтаксиса, - и вот это заветнейшее оказывается всего только "стилизацией"!
Нельзя не указать тут же и на воскресшее в последнее время отсечение формы от содержания и проповедь главенства формы, подобно тому как в пору первого затмения проповедовалось главенство содержания. И то и другое одинаково враждебно всему духу пушкинской поэзии. Те, кто утверждает, что Пушкин велик виртуозностью своей формы, содержание же его - вещь второстепенная, потому что вообще содержание в поэзии не имеет значения, - суть писаревцы наизнанку. Сами того не зная, они действуют как клеветники и тайные враги Пушкина, выступающие под личиной друзей.
Говоря все это, я имею в виду вовсе не футуристов, а представителей гораздо более "умеренных" литературных групп. Можно бы рассказать великое множество прискорбных курьезов, доказывающих, что прямое, элементарное непонимание и незнание Пушкина есть явление, равно распространенное в молодой литературной среде, как и в среде читательской. Все это - следствие нарастающего невнимания к Пушкину; возникает оно из того, что эпоха Пушкина - уже не наша эпоха, а писателем древности он еще не сделался, так что научное изучение Пушкина, какие бы огромные шаги оно ни сделало, составляет еще достояние немногих. Важность и ценность такого изучения еще не понятны ни массовому читателю, ни массовому писателю. И вот наивный юноша наших дней, равно читатель или молодой стихотворец, полагает, что Пушкин "попросту устарел".
То обстоятельство, что холодность к Пушкину вырабатывается не в колбах литературной лаборатории, что она обща и писателю, и читателю, - показывает, что она питается ежедневно возникающими условиями действительности. Как и во дни Писарева, охлаждение к Пушкину, забвение Пушкина и нечувствительность к нему опираются на читательскую массу, то есть проистекают из причин, в литературно-общественном смысле органических. Причины эти не те, что были во дни Писарева, отстранение от Пушкина теперь по-другому мотивируется, но оно может оказаться более прочным, распространиться шире и держаться дольше, потому что подготовлено историческими событиями огромного значения и размаха.
Немало доброго принесла революция. Но все мы знаем, что вместе с войной принесла она небывалое ожесточение и огрубение во всех без исключения слоях русского народа. Целый ряд иных обстоятельств ведет к тому, что как бы ни напрягали мы силы для сохранения культуры - ей предстоит полоса временного упадка и помрачения. С нею вместе омрачен будет и образ Пушкина.
Но я был бы неоткровенен, если б, заговорив об этом, высказался не до конца. Может случиться так, что общие сумерки культуры нашей рассеются, но их частность, то, что назвал я затмением Пушкина, затянется дольше - и не пройдет бесследно. Исторический разрыв с предыдущей, пушкинской эпохой навсегда отодвинет Пушкина в глубину истории. Та близость к Пушкину, в которой выросли мы, уже не повторится никогда...
Пушкин не дорожил народной любовью, потому что не верил в нее. В лучшем случае надеялся он быть любезным народу "долго" - отнюдь не "вечно": "И долго буду тем народу я любезен..." Охлаждение представлялось ему неизбежным и внешне выражающимся двояко: или толпа плюет на алтарь поэта, то есть его оскорбляет и ненавидит, - или колеблет треножник его "в детской резвости". По отношению к самому Пушкину первая формула уже невозможна: "толпа" никогда не плюнет на алтарь, где горит огонь его; но следующий стих: "И в детской резвости колеблет твой треножник" - сбудется полностью. Мы уже наблюдаем наступление второго затмения. Но будут и еще. Треножник не упадет вовеки, но будет периодически колебаться под напором толпы, резвой и ничего не "жалеющей, как история, как время - это "дитя играющее", которому никто не сумеет сказать: "Остановись! Не шали!"
Время гонит толпу людей, спешащих выбраться на подмостки истории, чтобы сыграть свою роль - и уступить место другим, уже напирающим сзади. Шумя и теснясь, толпа колеблет треножник поэта. Наше самое драгоценное достояние, нашу любовь к Пушкину, как горсть благовонной травы, мы бросаем в огонь треножника. И она сгорит.
О, никогда не порвется кровная, неизбывная связь русской культуры с Пушкиным. Только она получит новый оттенок. Как мы, так и наши потомки не перестанут ходить по земле, унаследованной от Пушкина, потому что с нее нам уйти некуда. Но она еще много раз будет размежевана и перепахана по-иному. И самое имя того, кто дал эту землю и полил ее своей кровью, порой будет забываться.
Отодвинутый в "дым столетий", Пушкин восстанет там гигантским образом. Национальная гордость им выльется в несокрушимые, медные формы, - но той непосредственной близости, той задушевной нежности, с какою любили Пушкина мы, - грядущие поколения знать не будут. Этого счастия им не будет дано. Лицо Пушкина они уже не увидят таким, каким мы его видели. Это таинственное лицо, лицо полубога, будет меняться, как порою кажется, будто меняется бронзовое лицо статуи. И кто знает, что прочитают на нем грядущие люди, какие открытия они сделают в мире, созданном Пушкиным? Быть может, они разгадают то, чего мы не разгадали. Но многое из того, что видели и любили мы, они уже не увидят.
То, о чем я говорил, должно ощутиться многими как жгучая тоска, как нечто жуткое, от чего, может быть, хочется спрятаться. Может быть, и мне больно, мне тоже хочется спрятаться, - но что делать? История вообще неуютна. "И от судеб защиты нет".
Тот приподнятый интерес к поэту, который многими ощущался в последние годы, возникал, может быть, из предчувствия, из настоятельной потребности: отчасти - разобраться в Пушкине, пока не поздно, пока не совсем утрачена связь с его временем, отчасти - страстным желанием еще раз ощутить его близость, потому что мы переживаем последние часы этой близости перед разлукой. И наше желание сделать день смерти Пушкина днем всенародного празднования отчасти, мне думается, подсказано тем же предчувствием: это мы уславливаемся, каким именем нам аукаться, как нам перекликаться в надвигающемся мраке.

1921

Петербург

А.Ф. Кони — «Нравственный облик Пушкина»


«Вестник Литературы» 1921г. №3 (27) стр. 18-19


Настоящее собрание присутствует при зарождении всенародных, всероссийских поминок по Пушкину, которые должны являться не мимолетным порывом чувства, не временным проявлением симпатии к погибшему так рано поэту, а чем-то хроническим, ежегодным, всероссийским, повторяемым с непреложностью известного нравственного закона, и представлять собой общепонятный и общесознаваемый праздник для всех мыслящих русских людей.
Может возникнуть вопрос - почему же будет праздноваться (в сущности эти поминки будут носить праздничный характер) его смерть, а не день его рождения? Ответ довольно прост. Да потому, что рождение не создает никакого определенного образа, с представлением о рождении не соединяется ничего конкретного, ничего такого, что бы выделяло этого ребенка из числа других (кроме случаев какого-нибудь уродства), а поэт, и в особенности такой поэт, как Пушкин, может сказать про себя словами другого поэта: "Мой образ вылит, еще резца последний взмах,- и гордо станет он в веках". Но это он может сказать перед концом своей жизни. Следовательно, смерть рисует поэта, смерть подводит ему известного рода итог. И наконец, - и это очень важно, - смерть гораздо сильнее ударяет по сердцам, чем рождение. Смерть соединяет всех тех, которые ценили умершего человека, в одном чувстве скорби, смерть заканчивает его существование и звучит как последний аккорд. Наконец, те, кто верует в загробное существование, знают, что оплакивать и вспоминать приходится не в день рождения, а в день смерти. Поэтому нужно праздновать именно день смерти Пушкина, а не день его рождения, и праздновать в том смысле, что с этого момента началось настоящее рождение русской литературы в его настоящем смысле, рождение русского языка в его настоящем объеме и красоте.
Пушкин сказал: "Мы ленивы и не любопытны" [1]. Этим он хотел сказать, что в большинстве случаев у нас не существует вчерашнего дня. От этого завтрашний день такой неясный, туманный. Мы не знаем вчерашнего дня не только в нашей жизни, но и в жизни общественной, и то, что могло воспитать в нас чувство долга, что могло дать нам темные и светлые картины прошлого, все это исчезает в туманной дали. К этим словам можно прибавить еще и другое - мы не только ленивы и не любопытны, но еще и неблагодарны. И Пушкин все это испытал на себе. И долг русского общества вознаградить его за то, что он выстрадал, за то, что пережила его страдальческая тень.
Пушкин умер в разгар своего таланта, а между тем вокруг него уже возрастало равнодушие. В последние годы жизни Пушкина общество относилось к нему довольно холодно. Одни говорили, что он устарел. Это были люди, которые не дозрели до понимания Пушкина. Другие говорили, что Пушкин исписался. Это были люди, неспособные подняться до его духа. А затем кругом него кипела презренная клевета. Ведь он сам говорил перед смертью: "Пора, пора, покоя сердце просит" [2]. И это уставшее, израненное сердце было увезено тайком, никому неведомо, и схоронено так, что над ним не плакали те, которые поняли, чего они лишились. Да кроме того, в это же время теснила его цензура. Он не мог уйти от этой цензуры, которую характеризовал "богомольной нашей дурой, слишком чопорной цензурой" [2]. Эта цензура теснила его всячески. "Капитанскую дочку" он должен был печатать не под своим именем. "Медный всадник" был запрещен. Когда Пушкин умер, вышел его портрет-гравюра, под которым было написано: "Угас огонь на алтаре". Один такой портрет был подарен мне Гончаровым. По требованию цензуры полиция этот портрет конфисковала, и имевшие такой портрет старались заклеить его рамкой так, чтобы не было видно подписи. А сочинения Пушкина, разве они были распространены так, как следует? После его смерти вышло два неполных издания. А затем жена Пушкина, движимая известного рода корыстными побуждениями, выхлопотала у Александра II продление авторских прав с 30 лет до 50-ти [3], - та самая жена, о которой Пушкин рассказывал Смирновой, что по ночам, когда он хотел записать какие-нибудь пришедшие ему в голову стихи или мысль и зажигал при этом свечку, она тушила эту свечку и говорила: "Ночь дана для того, чтобы спать, а не писать стихи". Среди такой обстановки он ушел от нас.
Но и после того критика относилась к нему долгое время без правильной оценки. Когда сошел со сцены Белинский, она упоминала о Пушкине только с холодным уважением, а затем критики шестидесятых годов, искавшие в каждом писателе служения общественным вопросам и с этой точки зрения рассматривавшие его произведения, стали относиться к нему презрительно. Известный критик шестидесятых годов писал о нем - "миленький, маленький Пушкин" [4]. При этом, конечно, забывались его заслуги именно общественные. Ведь нельзя отрицать, что Пушкин воспел свободу во всех ее видах, что Пушкин указал на язвы крепостного права, что Пушкин предвидел и проповедовал суд присяжных [5]. И такое отношение продолжалось до восьмидесятых годов.
Но затем в обществе проснулось чувство любви и благодарности к Пушкину. День открытия ему памятника в Москве был действительно всенародным торжеством. Это было нечто такое, чего никто из участвовавших забыть не может. Тургенев, обращаясь к памятнику Пушкина, сказал: "Это памятник учителю", и все согласились с ним.
Значение Пушкина в русской литературе может быть сравнено со значением Петра Великого. Все культурные начинания в России восходят к Петру Великому. Какое бы литературное явление мы ни взяли, если мы начнем рассматривать его происхождение, мы найдем Пушкина. Мой уважаемый сосед, Н. А. Котляревский, говоря о Канте, называет его узловой станцией философии. Такой узловой станцией является Петр, такой узловой станцией литературы был Пушкин. Вот чем объясняется то начинание, для участия в котором Дом литераторов созвал всех служителей литературы и искусства и надеется на их содействие. В своих воспоминаниях Даль пишет, что, когда Пушкин умирал, он говорил ему: "Подымай же, подымай выше, идем выше, идем выше". И действительно, с тех пор Пушкин начал подниматься все выше и выше, и в настоящее время он поднялся в нашем сознании на огромную высоту. Будем же помогать этому, будем подымать его еще выше, насколько хватит сил.
Пушкин-наша гордость, наша слава. Еще в год его смерти Тютчев сказал о нем: "Тебя ж, как первую любовь, России сердце не забудет" [6]. А Островский на открытии памятника Пушкину, на обеде, встал и сказал, обращаясь ко всем литературным и ученым силам: "Господа, сегодня ведь на нашей улице праздник".
Пожелаем же, чтобы осуществились те предположения, о которых мы сегодня говорим, чтобы всякий, кто, подобно Пушкину, будет понимать жизнь, как возможность "мыслить и страдать" [7], мог бы сказать каждый год 29-го января [8] - «сегодня на нашей улице праздник», чтобы будущий Пимен, когда он будет писать летопись нашей жизни, упомянул, что этого числа «России сердце не забыло».

Примечания


1. Цитата из "Путешествия в Арзрум" (1829).
2. Цитаты из стихотворения "Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит" (1834) и (неточно) из сказки "Царь Никита и сорок его дочерей" (1822).
3. По цензурному уставу 1828 года срок права наследования определялся в 25 лет со дня смерти автора. В 1862 году Н. Н. Пушкина-Ланская просила министра народного просвещения А. С. Норова закрепить за ней и за двумя сыновьями поэта пожизненное право пользоваться доходами с изданий. Вместо этого А. С. Норов увеличил срок наследования вдвое, т. е. до 50 лет.
4. Имеется в виду статья Д. И. Писарева "Лирика Пушкина" (1865).
5. Мнение Пушкина о необходимости суда присяжных А. Ф. Кони основывает на "Записках А. О. Смирновой".
6. Цитата из стихотворения Ф. И. Тютчева "29 января 1837 г." (1837).
7. Цитата из элегии "Безумных лет угасшее веселье" (1830).
8. 29 января – по старому стилю. По новому стилю – это 11 февраля.

Н.А. Котляревский Заключительное слово


«Вестник Литературы» 1921г. №3 (27) стр. 19


Позвольте закончить сегодняшнее собрание несколькими словами. Надо быть высокого мнения о своём народе, если хочешь способствовать его силе и славе. Надо верить в свой народ. В нас всегда была крепка эта вера. Но когда произносишь слово «народ», иногда наталкиваешься на многие недоразумения. Их не должно быть. Народ един и неделим. Все мы – народ. Бывает в жизни, и это неизбежно, что в семье царят раздор и смятение. Но всё-таки семья едина. И мы всегда верили в наш народ. На чём основывалась наша вера? На многих устоях. Вспомним об одном. Сто лет отделяет смерть царя Петра от смерти Пушкина. Что такое сто лет? Одно мгновение. И в эти сто лет нам было три откровения: из захудалого Московского государства мы превратились гением Петра в великую мировую державу; Ломоносов открыл нам тайны мировой науки; к мировому художественному творчеству мы были приобщены гением Пушкина. Эти три самородка говорят о тех богатствах, которые таит наша золотоносная почва. И как явились эти самородки? Обыкновенно говорят, что века подготовляют гениев. Кто подготовлял Петра Великого, у кого он мог учиться? Чему и у кого учился Ломоносов? Наконец, разве Пушкин имел предшественников? Это были именно три откровения, свидетельствующие о силе духа нашего народа, ибо и царь Петр - народ, и Ломоносов - народ, и Пушкин - народ.
Не будем, однако, гордиться, не будем возноситься в гордых мыслях. Гордыня, вы знаете, богата соблазнами, а иногда и большими несчастьями. Будем скромны, закончим наше сегодняшнее празднество действительно искренним пожеланием, чтобы день памяти Пушкина стал народным празднеством. Пушкин имеет все права на это. И пусть этот день не только говорит народу о Пушкине, пусть этот день напоминает народу и о самом себе, так как ведь всё бодрящее, всё, что возносит нас, всё, что можно было сказать о России хорошего, - всё было им сказано.

This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website